Кольцов
Алексей Васильевич (1809-1842) -
«поэт-прасол», «художник русской песни», один из
любимейших поэтов русской школы, род. 3 октября 1809
г. в г. Воронеже, ум. там же 29 октября 1842 г. Отец
его, Василий Петрович, воронежский мещанин-прасол,
торговал скотом; образование его, несмотря на
довольно значительный достаток, ограничивалось одной
грамотностью; мать поэта, Прасковья Ивановна, была
неграмотна. Школьное учение Кольцова-сына
продолжалось всего год и три месяца в уездном
училище, откуда отец взял его из второго класса в
1821 г., с тем, чтобы приучать уже к торговому делу.
С тех пор умственные потребности мальчика
удовлетворялись случайно попадавшимися книгами —
сначала сказками, потом романами (август Лафонтена,
Дюкре-Дюмениля, «Кадмом и Гармонией» Хераскова).
Первые стихи, прочитанные Кольцовым, сочинения И. И.
Дмитриева, произвели на него сильное впечатление;
заметив присутствие ритма, он решил, что их следует
не читать, а петь, что и делал, пока его не вывел из
заблуждения книгопродавец Кашкин, который дал ему
прочесть «Русскую Просодию»; с тех пор начинаются
стихотворческие опыты Кольцова (пьеса «Три видения»,
пересказывавшая сон мальчика-товарища, и др.),
крайне несовершенные, пока не присоединилось влияние
семинариста Серебрянского, который был в то время в
старшем философском классе. По отзывам людей, его
знавших, сын сельского священника Андрей Порфирьевич
Серебрянский был личностью богато одаренной,
выдавался умственным развитием и мог писать недурные
стихи — ему принадлежит довольно известная песня
«Быстры, как волны, дни нашей жизни», — выделяясь в
то же время идеализмом стремлений и душевным жаром,
который выражался, по свидетельству Кольцова, в
горячих, одушевленных импровизациях. Дружба с
Серебрянским, завязавшаяся около 1827 г., дала
Кольцову много: с тех пор стихи Кольцова нередко
исправляются Серебрянским; обмен мыслями и
совместное чтение пополняют его умственное развитие;
но она имела еще и другое значение для будущего
друга Белинского и Станкевича — подготовляла его к
восприятию этого важнейшего в его умственной жизни
влияния, так как, при всем различии положений и
научной подготовки, душевный облик Серебрянского
имел несомненные черты сходства с умственным
настроением знаменитого кружка. В первой «Думе»
Кольцова («Великая тайна»), написанной в 1833 г.,
невозможно отделить отголоски первой поездки
Кольцова в Москву к Станкевичу (1831 г.) от
возможных воздействий Серебрянского, который сам был
автором философической оды «Бессмертие». Это участие
Серебрянского в авторстве Кольцова за более ранний
период его развития, не поддающееся, конечно, точной
оценке, впоследствии дало повод обвинять Кольцова в
присвоении чужого. Обвинение опиралось на нескольких
словах письма умиравшего в чахотке Серебрянского к
брату. Лучшим возражением в пользу Кольцова могут
служить его последующие, более ценные произведения и
также его горячее отношение к судьбе умиравшего (в
1838 г.) друга, с которым он за несколько лет перед
тем разошелся, и к оценке стихов Серебрянского
Белинским: переслав Белинскому несколько
стихотворений Серебрянского, Кольцов писал критику:
«Нетерпеливо жду услышать о стихах Серебрянского —
ужелии он в самом деле был плохой поэт»... «Вместе с
ним мы росли, вместе читали Шекспира, думали,
спорили. Я так много ему обязан, он чересчур меня
баловал»... Не мешает заметить также, что за
исключением вышеуказанной песни все сохранившиеся
стихи Серебрянского плохи.
Новая эпоха в жизни Кольцова начинается с его
сближения с Н. В. Станкевичем (вероятно, в 1830 г.).
Обстоятельства первой встречи их передаются
различно; более правдоподобный рассказ, идущий через
Неверова от самого Станкевича, передает, что,
пригнав в усадьбу Станкевичей гурт скота, Кольцов,
ужиная с дворней, пел ей песни своего сочинения;
заинтересовавшись по рассказу слуги
песенником-прасолом, Станкевич пожелал его видеть и
безошибочно определил в нем присутствие самородного
поэтического дарования. С тех пор заботы Станкевича
о Кольцове не прекращаются до самого отъезда его за
границу в 1837 г., откуда ему не суждено было
возвратиться. Когда в 1831 году Кольцов в первый раз
отправился в Москву по поручению отца, он
остановился у Станкевича и через него познакомился с
членами кружка, которыми был встречен очень радушно:
идеальные порывы друзей Станкевича и то стремление к
духовному совершенствованию, в котором они видели
смысл жизни, должны были заставить их увидеть
родственное им по духу явление в пытливом и
восприимчивом самоучке. Но как внешние факты этой
поездки, так и непосредственные следы ее влияния на
духовную жизнь Кольцова нет возможности проследить
даже приблизительно. Зато участие кружка к Кольцову
выражается в заботах о его литературной известности:
тех пор его стихотворения пристраиваются в журналы;
в «Литературной газете» за 1831 г. появляется пьеса
«Перстень» (впоследствии «Кольцо»), сопровождаемая
примечаниями Станкевича, в которых сообщается имя
автора, его возраст, род занятий и степень
образования. Ряд пьес Кольцова печатается затем в
«Листке», «Молве» и «Телескопе». Впрочем впервые
стихотворения Кольцова увидели свет еще раньше, в
1830 г., благодаря случайности: некто Сухачев, мало
известный литератор, проездом через Воронеж
ознакомился с «самоучкой» и включил три пьесы
Кольцова, без имени автора, в свою книгу: «Листки из
записной книжки С.". — Новым московским друзьям
своим был обязан Кольцов и первым отдельным изданием
своих сочинений, единственным при жизни поэта. В
одном из собраний кружка решена была судьба издания,
на которое Станкевич дал средства; в 1835 г. явилась
книжка, заключающая в себе всего 18 пьес и
озаглавленная: «Стихотворения Алексея Кольцова»,
которая не была сразу многими замечена. Известен
недоумевающий и пренебрежительный устный отзыв о ней
Недеждина, который не помешал, однако, Белинскому
дать о ней сочувственную заметку в «Телескопе»,
издаваемом тем же Надеждиным. Славянофильская печать
проглядела это оригинальное проявление русского
народного духа. Заведывавший изданием Белинский
упомянул в предисловии к нему о материальном участии
Станкевича, что привело последнего в негодование: он
был в отчаянии, что его сочтут за литературного
предпринимателя, за «литературщика». К счастью,
вышла задержка в типографии, и предисловие удалось
уничтожить. По поводу этого сохранились два письма
Станкевича к Белинскому из деревни. Станкевичу же
был обязан Кольцов и первым биографическим очерком:
Я. М. Неверов, к которому Кольцов явился в марте
1836 г. в Петербурге с рекомендательным письмом
Станкевича, печатает несколько месяцев спустя
статью: «Поэт-прасол А. В. Кольцов» (в «Сыне
Отечества» 1836 г.), тепло написанную, в которой не
раз ссылается на Станкевича, не называя его, однако,
по имени; указывая на издание 1835 г. и называя ряд
пьес, явившихся потом в журналах, он ценит их в
особенности за их непосредственность, «как чистое и
свободное излияние души». Период жизни Кольцова,
заключающийся между первой и второй поездками его в
столицу (1831—1836 гг.) представляет почти полный
пробел в его вообще небогатой данными биографий. На
пространстве пяти лет только одна «Дума» (1833)
представляет пример идейного творчества; оно
выражается всецело в песнях с картинами народного
быта; количество написанного невелико, но в числе
его есть такие известные пьесы, как «Урожай», «Не
шуми ты, рожь», «Ты не пой, соловей». Время поэта,
очевидно, занято было самой жизнью, делами,
скитанием по степям, впечатлениями природы, — всем
тем, что дает потом до конца жизни материал
наблюдений, настроений и красок народно-русской
кольцовской поэзии. По свойству своей натуры Кольцов
испытывал потребность активно, деятельно, порой
страстно, участвовать в жизни, воспринимая
чрезвычайно чувственно ее впечатления. Мы имеем
основания представлять его себе в эту раннюю пору
бойким, сметливым, не упускавшим своего,
промышленником, не боявшимся лишений и опасностей
степных ночлегов, не чуждавшимся незатейливого,
разгульного веселья, не гнушавшимся подчас ни
заурядных барышнических приемов, ни грязной, даже
жестокой стороны выпавшего ему на долю промысла,
который заставлял его иногда целые дня проводить
среди луж крови, когда били быков десятками и
требовался хозяйский глаз. Народная жизнь со своим
трудом, простотой, привольем и разгулом широкой
волной входила тогда в его душу, не подвергаясь пока
анализу, и когда впоследствии стал проявляться
разрыв со средой, он должен был иметь свой источник
не в нервной слабости и брезгливости белоручки, а в
умственных, нравственных и эстетических запросах,
которые властно заговорили в душе и для которых
окружающая среда была так явно неблагоприятна; тогда
в борьбу с ней он вложил ту же активность и
страстность, с которой раньше участвовал в ее труде
и в ее веселье; но по обстоятельствам его жизни,
вместо открытой борьбы с врагом, ему привелось
только дразнить его и досаждать ему, оттого так
трудно в позднейшей истории Кольцова отделить
серьезный протест от придирок и истинную драму от
мелочей и грязи.
В начале 1836 г. Кольцов снова поехал в Москву и
оттуда в первый раз в Петербург по тяжебным и
торговым делам отца. В эту поездку он сблизился с
Белинским, отношения к которому впоследствии перешли
в дружбу; по переезде Кольцова в Петербург
начинается его переписка с Белинским, которая
продолжается затем до конца жизни Кольцова и
занимает важнейшее место в его корреспонденции.
Почтительный тон ученика в обращении к учителю
слышится с самого начала, он останется и до конца,
соединяясь впоследствии с выражением любви, даже
нежности. Упрекая себя за то, что обременил
Белинского каким-то поручением, Кольцов пишет
(1836): «Простите... Думал очень глупо: человек,
который посвятил себя возвышенным думам. который в
полных идеях здравого смысла выводит священные
истины и отдает целому миру.... а я глупец
потревожил ваши думы своей безделкой» — способ
выражения характерен для тогдашнего развития
поэта-прасола. — В Петербурге, благодаря
рекомендациям московских друзей, Кольцов приобрел
много литературных знакомств; завязались у него
деловые литературные связи с Краевским,
Владиславлевым и др., которые помогли ему
впоследствии пристраивать свои стихотворения в
журнале; Кольцов виделся с Пушкиным, радушно принят
был кн. Одоевским, Жуковским, Плетневым, на вечере у
которого его встретил И. С. Тургенев, сохранивший
для нас в своих «Литературных воспоминаниях»
тогдашний облик поэта. Среди новых отношений Кольцов
обнаруживал много такта и самообладания, держался
скромно, но с достоинством; менее выгодное
впечатление производит его стремление извлекать
практическую пользу из сочувственного отношения к
нему кн. П. А. Вяземского, Жуковского и кн. В. Ф.
Одоевского для тяжебных дел отца. Дела эти шли между
Кольцовыми и местными крестьянами из-за взятых в
аренду пастбищ и носили кляузный характер, вызвавший
даже протест московского кружка; поэту приходилось
оправдываться, ссылаясь на свою подчиненную роль
отцовского поверенного. Просительные и
благодарственные письма Кольцова к трем названным
выше лицам производят неблагоприятное впечатление
тем тоном наивности, который в них преобладает и
который противоречит истинному складу ума Кольцова;
один раз просьбы его встретили, по-видимому, отпор
даже со стороны добродушного и мягкого Жуковского. В
мае 1836 г. Кольцов снова в Воронеже, видимо,
ободренный, окрыленный пережитыми впечатлениями. Это
момент подъема сил, оживления надежд и планов;
заметна вера в свое дарование; поэтическая
деятельность Кольцова становится напряженнее,
отыскивая новые темы; почти все лучшие пьесы
Кольцова написаны после 1836 г. Но влияние пережитых
им впечатлений шло еще глубже: мир широких
умственных и эстетических интересов, который
Кольцову посчастливилось увидеть в его лучших
представителях, неудержимо потянул к себе
талантливую и еще полную сил натуру.
Непосредственным плодом этого влияния являются
кольцовские «Думы», которые все почти
сосредоточиваются именно на этих срединных годах
(1836—1838) короткого поэтического поприща Кольцова.
После горячей статьи Белинского более хладнокровная
последующая критика не раз указывала на их
недостатки: неопределенность, порой сбивчивость
мысли; автор сильнее там, где он спрашивает,
недоумевает, чем там, где он пытается давать ответы;
но это не мешает признать поэтические достоинства
отдельных мест, где поэту-прасолу удалось сочетать
отвлеченную широту замысла с веянием поэзии в
образах и контрастах, согрев их лиризмом
мужественным и сильным, вровень грандиозности сюжета
(«Божий мир», «Неразгаданная истина», «Молитва»,
«Лес» и др.). Присматриваясь к «Думам» Кольцова,
легко отыскать в них следы тех философских идей,
которыми жил кружок Станкевича, идей шеллинговой
философии; достаточно сравнить характерные строки в
«Литературных мечтаниях» Белинского: «Весь
беспредельный прекрасный Божий мир есть не что иное,
как дыхание единой вечной идеи, мысли единого,
вечного Бога» — с думой «Царство мысли» (1837). Ту
же идею присутствия мысли в природе и исконного
родства духа природы с личным духом — находим в думе
«Лес» (1839). Вытекавший из философии Шеллинга
высокий взгляд на художника как на «соревнователя
духа жизни, струящегося в недрах природы», и на
искусство, как на редкое на земле слияние
«идеального и реального в абсолютном», имеет свой
отголосок в нескольких «думах» Кольцова. Можно
поставить с ним в связь и то горячее письмо похожее
на «стихотворение в прозе», которое было написано
Кольцовым к Краевскому по поводу смерти Пушкина:
«Прострелено солнце... безобразной глыбой упало на
землю»... — В это время и семейные отношения
Кольцова были вполне удовлетворительны — лучше, чем
когда-нибудь. Практическая польза, которую извлек
сын из столичных знакомств, была по душе отцу. В
июле 1837 г. приехал в Воронеж Жуковский,
сопровождая Наследника престола, не раз виделся с
Кольцовым и обласкал его на глазах у всех. Эта
нежданная честь подняла в глазах отца и среды
молодого поэта и его литературную деятельность. Но
поворот в неблагоприятную сторону последовал скоро.
К самому началу 1838 г. относится третья поездка
Кольцова; сперва он пробыл некоторое время в Москве,
где сблизился на этот раз с М. Бакуниным и В. П.
Боткиным, видался с Аксаковыми; отношения Кольцова к
Белинскому оставались очень близкими; переехав в
Петербург, Кольцов служил посредником в сношениях
его с Краевским и Полевым: подготовлялся переезд
Белинского в Петербург (в 1839 г.); в мае Кольцов
снова был в Москве, а к июню возвратился в Воронеж.
Нам не известны подробности этой поездки и
вынесенных поэтом впечатлений, но именно с этого
времени начинает вce сильнее звучать в письмах
Кольцова двойная нота — недоверия к своим силам и
отчуждения, даже озлобленности по отношению к среде.
Поэту кажется непосильной задача перевоспитания
своей личности, которую он хотел бы выполнить по
самой широкой программе: «мне даны от Бога море
желаний, а с кузовок души», говорит он с горечью; в
письмах его за это время находим следы усиленного
чтения, но философские изучения, по-видимому,
одобряемые Белинским, дают мало результатов, смущает
терминология («субъект», «объект», «абсолют»); он
тщетно добивается «настоящего» понимания, так чтоб
«сам мог передать: без этого понятия нет»,
сознается, что при Белинском дело шло иначе. Теряя
веру в возможность нового устройства жизни, Кольцов
в то же время все более расходился со старым: «С
моими знакомыми расхожусь помаленьку... наскучили
все, — разговоры пошлые... они надо мной смеются»...
Он подчеркивает в письмах грязную и грубую сторону
своего промысла: «Весь день пробыл на заводе,
любовался на битый скот и на людей, оборванных,
опачканных в грязи, облитых кровью с ног до головы».
Между тем торговое дело требует «всего человека», не
остается ни времени, ни сил для другого. В это время
умер Серебрянский, не успев помириться с Кольцовым,
с которым был в размолвке. Его смерть вызвала
несколько горячих строк в письмах Кольцова:
«Прекрасный мир души прекрасной, не высказавшись,
сокрылся навсегда». Подготовлялось в душе Кольцова
то отношение к связывавшим его условиям жизни,
которое выросло под конец в непримиримую вражду,
сделав его также невыносимым для окружающих, как и
они были для него.
В сентябре 1840 г. Кольцов снова пустился в путь, на
этот раз с особенно важными поручениями: надо было
добиться окончания двух тяжебных дел, одного в
Москве, другого в Петербурге, и кроме того, продать
два гурта скота, которые стоили не менее 12 тысяч. В
Москве уже не было Белинского; Кольцов виделся с
Боткиным, сблизился с Катковым, исполнил разные
поручения Белинского и Краевского; в октябре он уже
в Петербурге, где провел два месяца; Кольцов
остановился у Белинского и здесь-то симпатии к нему
его учителя стали горячим дружеским чувством,
выразившимся потом, в знаменитой статье 1846 г.
«Богатая и благородная натура» — пишет Белинский под
впечатлением этой последней их встречи. В Москву
Кольцов возвратился 27 ноября и новый 1841 год
встретил у Боткина в большой кампании; в письме к
Белинскому дается «полный реестр» гостей:
Грановский, Крылов, Кетчер, Клюшников, Красов,
Сатин, Щепкин... Встреча была шумная и на широкую
ногу. Это было последнее соприкосновение Кольцова с
остатками кружка Станкевича, который сам только что
сошел в могилу. Пьеса « Поминки», внушенная этой
смертью, имеет цену при изучении биографии Кольцова:
она дает нам ту мерку оценки, которую прилагал он к
членам кружка; в ней сохранился для нас не остывшим
тот энтузиазм, который увозил с собой в свой «тесный
мир» поэт-прасол и который сыграл в его жизни
важную, но нерадостную роль. — Пребывание в Москве
замедлилось; можно догадываться, что Кольцов
бедствовал, не знал, как добраться домой, где его
одно время считали пропавшим, не думали, что он
возвратится. В Воронеже его ждал тяжелый и
окончательный разрыв с отцом и любимой младшей
сестрой.
У нас нет данных для того, чтобы сколько-нибудь
подробно восстановить факты этого эпизода в жизни
поэта. Разрыв между отцом и сыном произошел на почве
денежных счетов; из двух процессов один был
проигран; гурты были проданы невыгодно; можно
думать, что вырученные деньги не были исправно сданы
приказчиком-сыном. Отношения были безвозвратно
испорчены; совместная жизнь стала невыносимой, но
тем не менее продолжалась; одно время по требованию
сына отец назначил ему определенное жалованье; это,
по-видимому, могло бы урегулировать отношения; но
скоро болезнь сделала его неспособным к «делу,
тунеядцем, которого держат из милости. Петербургский
друг строил планы вырвать поэта из тяжелых,
враждебных ему условий: «пусть все бросает и бежит,
спасая душу» (пишет Белинский Боткину); Кольцов, по
его предположению, мог бы заведовать конторой
«Отечественных Записок» или открыть книжную
торговлю; но все планы разбиваются: нет денег, сын
запутан в Воронеже отцовскими делами, долговыми
обязательствами, — кроме того, «нет голоса в душе
быть купцом». В переписке по этому поводу учителю и
ученику не раз приходилось меняться местами: в
рублях и копейках высчитывает Кольцов непрактичному
Белинскому, во что обошлось бы осуществление его
планов и чего можно было бы от них ждать.
Собственная практика выработала в молодом торговце
безотрадный взгляд на коммерческое дело: нельзя не
обманывать. О своем даровании он начинает говорить
пренебрежительно; прежнему философскому интересу
слышится осуждение в последней «Думе», («Не время ль
нам оставить про высоты мечтать»), освященной кн.
Вяземскому. Но в письмах по-прежнему заметны следы
усердного чтения, отзывы и вопросы о книгах, проекты
будущих чтений, восхищение статьями Белинского,
новыми вещами Лермонтова. Так продолжалось до самого
конца жизни. Когда В. Аскоченский, товарищ
Серебрянского, посетил почти умирающего Кольцова, он
услышал слова, произнесенные с трудом: «Боже мой,
как вы счастливы; вы учились; а мне не судьба, я так
и умру неученый».
Но в этот печальный период упадка должен был
разыграться в жизни Кольцова еще один эпизод,
который совершенно расшатал его силы и выбил его
окончательно из колеи. Это было увлечение
бурно-чувственного характера, заставившее его
совершенно потерять голову и скандализировавшее
родных. В письме к Белинскому от 1 марта он делится
этой новостью в беспорядочных строках, от которых
веет безумием и которые не могли сполна увидеть
печати. Впоследствии, под пером биографа-друга этот
эпизод превратился в отрывок романтической поэмы
мрачно-красивого, байроновского оттенка;
действительность была гораздо низменнее, но так же
беспощадно последовательна: результатом связи
явилась тяжелая болезнь; больной и покинутый Кольцов
остался на руках у родных, которым он совсем
опостылел. Так подготовился его печальный конец; 27
февраля 1842 г. он писал в последний раз Белинскому
и в тот же день Боткину; отсюда главным образом
почерпнуты те подробности, которые потом дали
возможность Белинскому сделать из отношения родных к
Кольцову «уголовное дело», по ироническому выражению
Де-Пуле. Субъективность, болезненная
раздражительность обоих писем несомненна; но горькой
правдой сквозит в каждой строке мучительная агония
умирания. Такова и была жизнь Кольцова в дальнейшие
8 месяцев; 29 октября он умер внезапно, без
страданий, в то время как старушка-няня поила его с
ложки чаем: он был слаб как ребенок, едва мог сидеть
и говорил шепотом. Смерть его, давно готовившаяся,
была встречена семьей как освобождение. Крутой,
неподатливый отец не подал вида, что сколько-нибудь
тронут; но на скромном памятнике, который был им
поставлен на могиле поэта, была сделана, вероятно,
по его желанию составленная, очень характерная в
своем безграмотном красноречии надпись: «Просвещеной
безнаук природою награжден Монаршею милостию
скончался 33 годов и 26 дней в 12 часу брака неимел».
День смерти поэта был впоследствии странным образом
забыт. В 1888 году сестра поэта Андронова поставила
новый памятник на его могиле, причем дата смерти
была обозначена неверно: 19 октября, — число,
которое и повторено было потом почти всеми
биографами. Церковные книги восстановляют истинную
дату: 29 октября; она подтверждается кроме того и
счетом прожитых дней на первоначальном памятнике, а
также тем, что похороны Кольцова происходили 1
ноября.
Немногочисленны, мелки и не разнообразны факты жизни
поэта-прасола; его замкнутый, необщительный характер
делал его скупым на выражение более интимных, личных
переживаний; бумаги его, в том числе письма
Белинского, Боткина, Бакунина, после его смерти
попали на рынок; яркость и характерность немногих
его писем мало восполняет пробелы. Тем важнее, но
вместе и тем ответственнее для биографа, освещение
фактов. В биографии Кольцова оно под пером различных
биографов доходило до серьезных разногласий, можно
сказать, до контраста, на которых поэтому необходимо
остановиться.
Из людей, лично знавших Кольцова, двое — Белинский и
Катков — попробовали сделать серьезную оценку его
личности, и результат вышел не одинаков. Белинский
видел в Кольцове только одну часть его натуры — его
стремление к высшему духовному развитию и его
даровитость, которая бросалась в глаза всякому после
самого короткого знакомства с ним; но полюбив его
как человека, знаменитый критик страстно «пожалел»
его, как типичную «жертву среды», личное
раздраженное воспоминание о которой никогда не
переставало жить в собственной душе Белинского;
сближая «дело» Кольцова со своим собственным кровным
делом, Белинский, не задумываясь, приписал ему ту
степень душевного жара, доходившую до жажды подвига,
до самозабвения, которую он чувствовал в себе. И
Кольцов частью невольно, частью сознательно
оборачивался к нему той стороной своего существа,
которую одну видел и хотел видеть в нем Белинский;
таков характер писем Кольцова к Белинскому, в
которых фактам дается нередко одностороннее
освещение. Известие о смерти Кольцова, которое дошло
до него только месяц спустя, когда в «Отечественные
Записки» было прислано из Воронежа стихотворение «На
смерть Кольцова», Белинский встретил с озлоблением
отчаяния. Он пишет Боткину: «Смерть Кольцова тебя
поразила. Что делать? На меня такие вещи иначе
действуют: я похож на солдата в разгаре битвы — пал
друг и брат — ничего — с Богом — дело обыкновенное».
Из такого-то душевного источника произошла его
биография Кольцова, написанная в самый разгар
общественного протеста (1846 г.), накануне «Письма к
Гоголю». Спокойнее всмотрелся в Кольцова Катков.
Вспоминая ночь, проведенную в разговорах на
постоялом дворе Зарядья, где проживал Кольцов, он
выражает удивление его природной даровитости, но от
него не ускользнула та прочная связь, которая
соединяла Кольцова со средой и бытом, в котором он
был уже сложившимся, энергичным дельцом с привычными
уже приемами и вкусами; умственная восприимчивость
соединялась в нем с неподатливым, «кремневым», по
выражению Каткова, характером, замкнутым по
инстинкту, иногда по расчету, в котором трудно было
найти черты энтузиаста. — Но была еще одна сторона в
сложной личности поэта, которой не оценили в полной
мере ни Катков, ни Белинский: это широкая по
народному натура, толкавшая его на разгул и
излишества; Белинский видел ее лишь такой, какой она
отразилась, поэтически преображенная, в поэзии
Кольцова; оттого и эпизод последнего «увлечения»
вырос и расцветился до поэтичности под его пером,
заслонив картину нравственного и физического упадка.
Таким образом подготовлено было в литературе о
Кольцове позднейшее разногласие, благодаря которому
наиболее осведомленному из биографов поэта, М. П.
Де-Пуле, пришлось явиться не раз в роли обвинителя
поэта-прасола и защитника столь сурово осужденной
Белинским семьи. Эпизод отношений Кольцова к младшей
сестре Анисье может удачно иллюстрировать эту
запутанную тяжбу. Поэт горько жаловался на «измену»
сестры, которая из друга и союзника стала для него
злее врага; но его жалобы с трудом могут быть
разделены беспристрастным судьей. Сколько можно
судить по — далеко, правда, не достаточным, — данным
имеющимся в нашем распоряжении для восстановления
этой ссоры, надо представлять дело так: в
необразованной, старозаветной семье установились
натянутые отношения между сыном и родителями;
молоденькая сестра, даровитая и характерная,
примкнула к брату, восприимчивая к пропаганде
нового, на знамени которого на первых порах
написано: учиться по-французски и играть на
фортепьяно; после немалой борьбы молодежь добивается
своего; письмо Кольцова к сестре (10 января 1841 г.)
из Москвы, единственное, которое мы имеем, полно
духом прозелитизма, зазываний в лучший, заманчивый
мир, где можно слушать чудную музыку, видеть умных,
интересных людей. Но и самому пропагандисту, как мы
знаем, не удаюсь пустить корней в этом мире; между
тем в его продолжительные отлучки сестра оставалась
одна, глаз на глаз с родителями; временами она
готова думать, что брат и не вернется домой,
проходит слух, что он пристраивается в Петербурге,
куда она, верно, не попадет во всю свою жизнь, — и
вот практический смысл женщины берет верх над
сомнительными мечтами: надо сойтись с той средой, в
которой ей всегда придется жить. Но этого поворота
на другую дорогу брат не прощает сестре, он
старается помешать ее замужеству, упрекает, мстит:
«они меня так озлили, что я начал сплетничать»,
пишет он Белинскому; правда, он готов раскаиваться в
посеянном раздоре, но злорадная нота продолжает
звучать. В том же письме он приводить слова сестры,
сказанные о нем матери: «погодите, он вам нос-то
скусит», и действительно он умел «кусаться»; в
борьбе развертывалась его крутая по отцу натура,
проявлялось что то жесткое и недоброе, сродни
мрачной и страстной поэзии его песен-баллад с
кровавой развязкой (Хуторок, Ночь). Этого Кольцова
плохо знал и понимал Белинский, натура
неэгоистическая, плохо умевшая даже защищаться,
смелая только там, где нужно было стоять за принцип.
Судьба Кольцова-поэта послужила предметом еще другой
критико-биографической тяжбы, в которой роль
обвинителя и истца, на этот раз в интересах
Кольцова, принадлежит тому же Де-Пуле; он высказал
мысль, что Белинский принес один вред
Кольцову-поэту, сбив его с правильного,
естественного пути развития, что идеи «кружка»
породили в нем одно «умничанье», самомнение,
путаницу понятий. Обвиняющие документы отыскать было
не трудно; неподготовленность Кольцова к философским
изучениям слишком очевидна; но обвинитель-биограф
забывает о той эстетической школе, которую проходил
Кольцов под руководством Белинского. Письма его
полны указаний на это: «так эта тема не хороша, а я
то считал ее удачной», пишет Кольцов и сейчас же
начинает додумываться — почему не хороша? в чем
заключалась ошибка? Начинается упорная критическая
работа. М. П. Де Пуле забывает о широкой
начитанности Кольцова, в которой влияние Белинского
несомненно, забывает обмен литературных новостей,
суждений, пережитых впечатлений, которыми полна
переписка. Кольцов — «песенник», развившийся
самостоятельно, в тесном своем углу, до высокой
художественности, — есть миф, невозможность; ранние
опыты его полны недостатков — слащавости,
лжеромантизма, неуменья отличить поэзию от набора
слов; нужна была выработка критической способности,
соприкосновение с миром широких обобщений и
возвышенных точек зрения. М. П. Де-Пуле пробует
отделить резкой чертой влияние Станкевича от влияния
Белинского к выгоде первого; но где основание для
такого противопоставления? Одна только
«гармоничность», «чувство меры», сильно развитые в
натуре Станкевича, который, покачивая головой,
слушал «неистового Виссариона». Стихотворения
Станкевича, вместе с указанною тирадой «Литературных
мечтаний» и «Думами» Кольцова, составляют совершенно
однородное по духу целое. Припомним еще то чувство
благодарности поэта к Белинскому до самого конца его
горькой жизни, которое составляет едва ли не самую
светлую черту в переписке Кольцова. Против такого
осуждения Белинского восстали почти все, кто писал
позднее о Кольцове (И. И. Иванов, Н. A. Котляревский
и др.).
Первое, что нашло себе оценку среди поэтических
созданий Кольцова, были те картинки деревенского
быта, народного веселья и народного труда, которые
до сих пор так популярны в русской школе. Но
значение их, конечно, сильно умалилось в наших
глазах; с трудом удовлетворят они теперь взрослого и
образованного читателя; ранний критик Кольцова,
Валерьян Майков, назвав такие пьесы, как «Что ты
спишь, мужичок» — «экономической» поэзией, произнес
им справедливый приговор. Но основные лирические
мотивы в поэзии Кольцова сохраняют свою поэтическую
цену, благодаря своему общечеловеческому и
национальному значению, яркости и силе настроения,
красоте и силе языка. Выражение удали, широкого
размаха души, один из частых мотивов у Кольцова,
заключает в себе и национальные элементы; но эти
мотивы развиты лучше там, где меньше бытовых
подробностей. Личная судьба Кольцова часто
подсказывала ему также мотив борьбы, роковой схватки
личности с внешними враждебными ей силами; такова
«Дума сокола», «Расчет с жизнью», названый раньше
«Жалобой». Характерной чертой является то, что
внешние силы, влияющие на жизнь, всегда рисуются
поэту в виде судьбы, неразумной, слепой и в то же
время беспощадной и настойчивой. Если личность
торжествует в борьбе, это не столько ее заслуга,
сколько «удача», дело той же судьбы. Такова народная
философия Кольцова, которую тщетно пытался он
заменить шеллинговой верой в царство разумной идеи.
Заслуживает внимания это свойство кольцовской
поэзии: будучи выражением личности, возмутившейся,
потребовавшей свободы и прав, она в то же время как
бы носит в самой глубине своей исконное неверие в
силу личности, зловещее предчувствие ее конечного
поражения!
Но, быть может, самый яркий мотив в творчестве
Кольцова — это жажда жизни, жизни вообще, во что бы
то ни стало, каково бы ни было ее содержание,
страстное желание «жизнью нажиться» по его
собственному выражению. Через всю поэзию Кольцова
проходит эта струя, составленная из чувственных
порывов, с трагической и гордой нотой и с властной
страстностью чувства. Поэт охотно переносит
мимолетные моменты народной драмы в обстановку бури,
ночи с призраками и кошмарами; они однородны по
поэтической атмосфере с «Хозяйкой» Достоевского;
между двумя художниками в этом именно направлении
можно искать родственных черт. Жажда жизни,
выразившаяся в кольцовской лирике, бесконечно далека
от светлой жизнерадостности пушкинской музы: в ней
есть зерно саморазрушения. Черта страстности,
чрезвычайно редкая в русском искусстве, присуща
поэзии этого самородка; она меняет свое содержание;
это не одна любовь, иногда это вражда столь же
страстная, вызов, жажда свободы, злоба на себя
самого. Без сомнения, в пьесах такого рода, а не в
идиллически-поучительных сельских мотивах, истинное
значение Кольцова в русском искусстве.
Место Кольцова в истории русской литературы не может
быть значительным, но оно им прочно и по праву
занято. Его поэзия была одним из самых ранних плодов
великой пушкинской реформы, освободившей
окончательно творческую личность, сделавшей
возможным творчество, вытекавшее из самых глубин
личного бытия, а через это и из глубин бытия
национального. Но кроме этого общего значений,
Кольцов выразил собой определенный и дальнейший шаг
литературного развития: освобожденную личность,
дерзнувшую противопоставить себя жизни, много и
властно вдруг от нее потребовавшую. В этом
отношении, при всем различии дарований и развития,
Кольцов представляет явление, аналогичное
Лермонтову. Наконец, и иная заслуга поэзии Кольцова
— заслуга выражения общественного самосознания — не
может быть отрицаема, но она достигнута отнюдь не
пьесами, рисующими народный быт, а изображением души
простолюдина, каким был он сам, в значительных и
ярких чертах, которые громко заявляют его права на
полное человеческое существование; в этом смысле
песни Кольцова подают руку «Запискам охотника»,
поэзии Некрасова и последующей народнической
литературе.
Первое издание сочинений Кольцова было сделано
Станкевичем в 1835 г.; следующее издание явилось в
1846 г., сопровождаемое статьей Белинского; оно было
повторено в 1856 г. С тех пор стихотворения Кольцова
переиздавались неоднократно. В 1892 г., по случаю
50-летия со дня смерти поэта, явилось сразу
несколько изданий; лучшее из них — журнала «Нива»
под редакцией Арс. Введенского; оно было повторено в
1895 г.; здесь напечатаны все известные до сих пор
письма Кольцова (64), дан обзор рукописей и
примечания к отдельным пьесам. (Неверна дата письма
No 41 — Краевскому: должен быть 1841 г., а не 1840).
По тому же плану составлено издание журнала «Север»
под редакцией А. Лященко (где пропущено однако
важное письмо к Боткину). — Заслуживает внимания по
иллюстрациям и точной хронологии издание «Всемирной
Иллюстрации» под редакцией П. Быкова, 1892.
Первая биография Кольцова написана Ян. Певеровым,
«Сын Отечества», 1836 г., часть 176. — Важна статья
Белинского при издании 1846 г. («Сочинения
Белинского», т. XII). Наиболее обстоятельная
биография принадлежит M. П. Де-Пуле: «A. В. Кольцов
в его житейских и литературных делах и в семейной
обстановке» 1878 г. (раньше в «Древней и Новой
России» того же года), которая вызвала возражения
(«Голос», 1878 г., No 336) и ответ на них автора
(«Наша критическая дряблость» — «Новое Время», 1878
г., 31 декабрь). Биография, составленная В.
Огарковым — в изд. Павленкова «Жизнь замеч. Людей» и
при юбилейных изданиях Кольцова; также в «Энц.
Слов.", изд. Брокгауза и Эфрона биогр. очерк И. И.
Иванова. — Для освещения отдельных эпизодов жизни
Кольцова имеют цену: «Неск. слов к биогр. Кольцова»,
M. Каткова («Русск. Вестн.", 1856 г., VI);
воспоминание В. Аскоченского («Киев. губ. ведом.",
1854 г. No 14) кое что в воспоминаниях И. С.
Тургенева и И. Н. Панаева; влияние кружка Станкевича
на Кольцова серьезно рассмотрено г. Ярмерштедтом
(«Вопросы филос. и псих.» 1803 г., ноябрь и 1894 г.,
март). — Первая оценка ранних пьес Кольцова дана в
ст. Я. Неверова, затем — всей поэзии Кольцова — у
Белинского; в том же (1846) году написал свою статью
Вал. Майков («Критические опыты» 1891 г.), где
проводится взгляд на Кольцова не столько как на
продукт народной среды, сколько как на воплощение ее
стремлений выйти из тесного круга интересов. К 1856
г. относится статья М. С. (в «Русск. Вестн."),
направленная против наивно ограниченного понимания
народности вместе с тенденциозной идеализацией
патриархального быта. — Обзор стихотворений Кольцова
главным образом по содержанию и сближение их с
народными песнями дает статья В. Водовозова, в
«Журн. Мин. Народ. Пр.» 1861 г. Попытку определить
место поэзии Кольцова в истории русской литературы
заключает в себе статья А. Н. Пыпина: «Лермонтов и
Кольцов» в «Вестн. Евр.» 1896 г., январь, также
«Ист. рус. лист.» т. IV. Мелкие статьи и заметки о
Кольцове за время до 1870 г. — см. Геннади, «Справ..
Словарь», II. 153—154.
А. Шалыгин.
Русский биографический словарь (1896—1918, изд.
Русского исторического общества, 25 тт., неоконч.;
издание осуществлялось вначале под наблюдением А. А.
Половцова [Половцева; 1832—1909], который был
председателем Общества с 1978 г.)
Кольцов, Алексей Васильевич
— знаменитый поэт. Род. в Воронеже 2 октября 1808 г.
Отец его, Василий Петрович, принадлежал к почтенному
мещанскому роду, занимался прасольством, т. е.
скупкой и продажей скота, слыл в своей округе
зажиточным и честным торговцем. Отличаясь умом и
практическими талантами, К. — отец едва умел читать
и писать, мать поэта — Парасковья Ивановна — была
совершенно безграмотна. Из многочисленных братьев и
сестер Алексея Васильевича для его биографии имеет
значение младшая сестра, Анисья. Семья жила
по-старинному, патриархально. Когда сыну исполнилось
девять лет, отец пригласил для обучения его грамоте
семинариста. Мальчик обнаружил, очевидно, хорошие
способности, мог поступить прямо в уездное училище,
минуя приходское. Здесь оставаться долго отец ему не
позволил: спустя год и 4 месяца, К. должен был выйти
из второго класса. Ему было не более 12 лет, и он
немедленно должен был стать деятельным помощником
отца. Столь непродолжительное пребывание в школе не
могло принести заметных плодов. Кольцов до конца
жизни вел тщетную борьбу с русским правописанием, с
великим трудом владел прозаической речью и на каждом
шагу чувствовал с глубокой болью свое невежество. Но
в школе у него развилась страсть к чтению. На помощь
пришел один из товарищей — сын купца — и принялся
снабжать К. сказками и романами из библиотеки отца.
Юный читатель особенно увлекся арабскими сказками и
сочинением Хераскова «Кадм и Гармония». Памятником
его благодарности товарищу осталось, по мнению
Белинского, стихотворение «Ровеснику». Рядом с
чтением шли прасольские занятия молодого К.
Прасольство представляло немало опасностей и
лишений, но имело также и свои привлекательные
стороны. Скот скупался по южным степям, по Донской
области, скупщикам приходилось неделями жить в
степи, днями оставаться на коне, ночевать под
открытым небом. К. приходилось сталкиваться с
разного рода людьми, ладить с ними, коротать досуги
— в деревнях во время стоянки, на ночлегах в
необозримой степи. Поэт мог близко войти в народную
жизнь и народную душу, прислушаться к народной
песне, проникнуться ее оригинальным складом и ее
мотивами. Не обходилось, конечно, и без «сильных
ощущений» во время этого знакомства. Так, однажды,
К. грозила опасность быть зарезанным в степи. На
него озлобился один из работников или приказчиков, —
и хозяину пришлось укрощать его злобу совместной
попойкой. Но степь щедро награждала будущего поэта
за все треволнения — чудной, могучей красотой,
неисчерпаемой поэзией. В минуты вдохновения картины
степных скитаний восстанут перед его воображением и
вызовут песни, исполненные глубокого, сильного
чувства.
С началом поэтической деятельности К. связано два
имени — книгопродавца Кашкина и семинариста
Серебрянского. В 1825 г. К. случилось купить на
базаре стихотворения И. И. Дмитриева. До тех пор он
не читал стихов. Новая книжка привела его в
несказанное волнение, он побежал в сад и принялся
распевать только что купленные стихотворения,
уверенный, что все стихи непременно песни и,
следовательно, поются, а не читаются. В молодом
читателе, под наплывом новых впечатлений, заговорило
страстное желание — самому написать стихотворение.
Один из товарищей рассказал кстати свой сон, и
Кольцов твердо решил переложить рассказ в стихи.
Возникла поэма «Три видения», «пречудовищная пьеса»,
по выражению Белинского, — и автор сам скоро сознал
ее неудовлетворительность и уничтожил ее. Но первый
опыт только подогрел страсть. К. принялся покупать
произведения стихотворцев — Ломоносова, Державина,
Богдановича. Кашкин был хозяином лавки, где
покупались эти книги. Человек умный, сам любящий
русскую словесность, он заинтересовался
шестнадцатилетним покупателем, узнал его заветные
думы, просмотрел его произведения и, откровенно
оценив их по достоинству, дал ему для руководства
Русскую просодию и предложил безвозмездно
пользоваться его библиотекой. К. широко
воспользовался драгоценным правом, особенно любимые
произведения — Пушкина, Дельвига, Жуковского — он
покупал — и с этих пор воронежский поэт стал
чувствовать под ногами твердую почву. Кашкин принял
участие в его деятельности, давал ему советы,
исправлял его стихи, о чем свидетельствует сам К. в
стихотворении, обращенном к нему. Здесь поэт Кашкину
приписывает решительное влияние на свое творчество,
называет его «виновником» своих «трудов», благодарит
его за «нельстивые советы». Стихи пишутся К. с
великим усердием, в иные дни по два и по три
стихотворения. Автор становится известностью в
Воронеже, начинает слыть под именем
«стихотворца-мещанина», «поэта-прасола» —
наименования, много способствовавшие впоследствии
популярности К. и в столицах. Года через два после
знакомства с Кашкиным, К. сблизился с Серебрянским и
это сближение окончательно решило его дальнейшую
судьбу, как поэта. Андрей Порфирьевич Серебрянский —
сын сельского священника — был одарен большими
способностями, обладал блестящим даром слова, легко
писал стихи, умел их читать с таким искусством, что
увлекал даже товарищей, совершенно равнодушных к
поэзии. Его песня «Быстры как волны дни нашей жизни»
до сих пор не забыта. Талантливый юноша в высшей
степени сердечно отнесся к «поэту-прасолу», стал
помогать ему и делом, и словом, поправлял его стихи,
знакомил его с европейской классической литературой.
Лучше всего сам К. оценил эти отношения: «Вместе мы
с ним росли, вместе читали Шекспира, думали,
спорили. И я так много был ему обязан, он чересчур
меня баловал». Но еще важнее было вмешательство
Серебрянского в литературные труды К. Никакая
Просодия и указания любознательного книгопродавца не
могли оказать столько услуг начинающему поэту,
сколько умный, образованный и сам поэтически
одаренный Серебрянский. Многие стихотворения,
приписываемые К., больше чем наполовину или
выправлены, или написаны Серебрянским, — особенно
думы, например «Великая тайна», «Божий мир»,
«Молитва», «Великое слово». Это было приятельское
сотрудничество, оно не возбуждало у обоих поэтов
никаких недоразумений и только позже Серебрянский,
уже больной в чахотке, в письмах к брату жаловался
на присвоение Кольцовым его стихов. Но помощь
Серебрянского К. на первых порах — отнюдь не
подорвала оригинального таланта «поэта-прасола» и,
по-видимому, чаще всего применялась к произведениям,
менее всего ценным в творчестве К., — к думам. Сила
К. сказалась не в этих размеренных отвлеченностях,
лишенных истинного вдохновения. Серебрянский был
полезен К. не как сотрудник, а как литературный
учитель, как историк и критик в области искусства.
Под влиянием Серебрянского К. из досужего
грамотея-стихотворца превращался в поэта-писателя,
инстинктом подсказанная забава становилась серьезной
сознательной деятельностью. Судьбе угодно было,
чтобы К. испытал сильное сердечное потрясение —
неизбежный мотив поэтических вдохновений. В доме К.
живала крепостная прислуга, купленная у помещиков. В
числе этой прислуги оказалась девушка, по имени
Дуняша, замечательная красавица. К. страстно
влюбился в нее, преклонялся перед ней, как перед
идеалом женщины. Такая любовь необходимо вела к
браку. Но старики К. считали для себя унизительным
родство со служанкой и, воспользовавшись отсутствием
сына по делам, продали Дуняшу в отдаленную казацкую
станицу. Это происшествие до такой степени огорчило
К., что он слег в постель, заболел жестокой горячкой
и едва не умер. Оправившись от болезни, он бросился
в степь разыскивать свою возлюбленную. Все поиски
остались тщетны. Это происходило в конце двадцатых
годов. Белинский слышал рассказ самого К. о событии
в 1838 г. и свидетельствует, как тяжело поэту было
вспоминать о прошлом: «лицо его было бледно, слова с
трудом и медленно выходили из его уст, и, говоря, он
смотрел в сторону и вниз». Белинский больше ни разу
не решался расспрашивать К. о его первой любви.
История с Дуняшей показала, сколько страстного
чувства таилось в груди некрасивого, сутулого, в
торговых делах необыкновенно оборотливого прасола.
К. любил свое дело, случалось даже — с восторгом
говорил о ловких торговых операциях, выгодную
куплю-продажу считал своего рода спортом и вообще в
молодости отнюдь не был невольным мучеником своего
ремесла. В этой богатой и сильной натуре уживались
рядом практическая сноровка, кипучая прасольская
энергия и чуткое вдохновенное чувство поэта. Жизнь в
степи постепенно питала эти чувства, счастливые
знакомства направляли его на путь творческой
деятельности, первая трагическая любовь была ударом
молнии, вызвавшим на свет богатый родник поэтических
«дум» и «сердечного огня». Она внушила поэту
множество стихотворений, исполненных страсти,
бурной, головокружительной. Она наложила свою печать
вообще на все творчество К., поражающее глубиной и
силой чувства, энергией и законченностью формы.
Тоска о потерянном счастье вылилась в стихотворении
«Первая любовь», написанном в 1830 г., может быть
немедленно после неудачных розысков Дуняши. Поэт
говорит о незабвенном первом чувстве, которое нет
сил заменить другим, и поэт останется верен ему до
последних лет своей жизни. В этом же году К. впервые
появляется в печати. Некто Сухочев, сам писавший
стихи, случайно заехавший в Воронеж по пути в Москву
из какого-то южного города, познакомился через
Кашкина с К., взял у него несколько стихотворений и
в сборнике — «Листки», выпущенном в Москве, поместил
одно из них, без имени автора. В следующем 1831 г.,
уже с именем К., появляются два стихотворения:
«Вздох на могиле Веневитинова» и «Мой друг, мой
ангел милый» — в московской газете «Листок» и в
«Литературной газете» — стихотворение «Перстень»,
присланное в редакцию Н. В. Станкевичем. Станкевич,
пересылая стихотворение, рекомендовал К., как
оригинального поэта-самоучку. Сам он познакомился с
К. совершенно случайно, на винокуренном заводе
своего отца, куда К. в качестве прасола пригнал гурт
скота. Это было первое литературное знакомство К.,
открывшее ему вскоре доступ в московские и
петербургские литературные кружки. Станкевич, бывая
в Воронеже, посещал поэта и, несомненно, сильно
заинтересовался судьбой его произведений. К. в
первый раз приехал в Москву по делам отца в 1831 г.,
побывал у Станкевича, в то время студента
университета вместе с Белинским, познакомился с
некоторыми членами студенческого кружка Станкевича.
Но пребывание поэта в столице на этот раз было,
очевидно, кратковременно и никакими важными фактами
для его поэтической деятельности не сопровождалось.
Четыре года спустя в Москве вышли «Стихотворения
Алексея К.» в количестве 18. Книжка напечатана на
подписные деньги, собранные приятелями Станкевича в
один вечер, и встречена всеобщим сочувствием и
интересом: появление «поэта-самоучки»,
«поэта-прасола» казалось необыкновенной новостью.
Следующий — 1836 год — составил эпоху в жизни К.
Поэту также по торговым делам пришлось снова быть в
Москве и проехать в Петербург. В эту поездку К.
коротко сблизился с Белинским, писавшим в то время в
«Телескопе» и «Молве». Белинский познакомил его со
многими московскими литераторами, те снабдили его
книгами, приняли вообще приветливо, хотя некоторые и
отнеслись довольно равнодушно к «стишонкам» едва
грамотного мещанина и прозаической, слишком
«положительной» внешности К. Такому отношению
помогала застенчивость К. Он не искал литературных
знакомств, был самого скромного мнения о своих
песнях, в обществе говорил мало, глядел исподлобья и
чувствовал своего рода оторопь перед «литературными
генералами». Но отсутствие развязности не мешало К.
точно наблюдать и проницательно оценивать людей. Он
отлично видел и даже высказывал, с какой
снисходительностью смотрели на него некоторые
столичные покровители, принимали его за совершенного
невежду и, по его словам, пускали ему пыль в глаза.
Но это были исключения. Писатели, стоявшие во главе
литературы, искренно обласкали К. В Москве другом
его на всю жизнь сделался Белинский. В Петербурге К.
познакомился с Пушкиным, Жуковским, князем
Вяземским, князем Одоевским. Пушкин, перед которым
благоговел К., принял его до такой степени тепло,
что К. до конца дней с глубоким чувством вспоминал
об этом приеме. Жуковский и Вяземский с большим
вниманием отнеслись даже к торговым и тяжебным делам
К. и он искусно умел пользоваться их влиянием на
разные власти и присутственные места. Нередко поэту
приходилось в письмах «коленопреклоненно»
благодарить своих покровителей. А князю Одоевскому
он писал следующее: «если были в моей жизни
прекрасные минуты, все они даны мне вами, князем
Вяземским и Жуковским». В Петербург К. привез письмо
Станкевича к Неверову, который впоследствии написал
первую биографию К. У Плетнева К. встречался с И. С.
Тургеневым. Краевский перезнакомил его со всеми
петербургскими известностями. Жуковский, по
сообщению Неверова, представил К. государю и,
проезжая через Воронеж с наследником, своим
воспитанником, посетил К. и принимал его у себя. Это
было в июле 1837 г. К. восторженно описывал события
в письме к Краевскому, заключая свое повествование
характерными словами: «мне теперь жить и с горем
стало теплей даже». Немало горя причиняли поэту
запутанные прасольские дела отца. Тяжб ежегодно
накоплялось множество, хлопоты лежали
преимущественно на сыне, имевшем столь влиятельные
знакомства. Вскоре после поездки в Москву и
Петербург К. писал: « Батенька два месяца в Москве
продает быков. Дома я один. Дел много. Покупаю
свиней, становлю на винный завод, на барду; в роще
рублю дрова; осенью пахал землю; на скорую руку езжу
в села; дома по делам хлопочу с зори до полуночи». В
1838 г. К. снова поехал в Москву, отсюда в Петербург
и, возвращаясь, надолго остановился в Москве. В
марте этого года Белинский стал редактором
«Московского Наблюдателя». К. деятельно снабжал
журнал стихотворениями, вообще близко к сердцу
принимал дела издания, редактируемого Белинским.
Критик окончательно овладел чувством и мыслью поэта.
С тех пор он был для К. другом, учителем, поверенным
всех радостей и огорчений. В духовном мире К.
постепенно произошел решительный переворот.
Продолжительные сношения с талантливейшими
представителями литературы, особенно тесные связи с
Белинским, должны были неминуемо вызвать новые идеи
и настроения, которые трудно становилось примирить с
жизнью прасола, мещанина, окруженного торгашеством,
погоней за мелкой наживой, борьбой за интересы — не
всегда безупречные в нравственном и даже юридическом
смысле. К. не переставал высоко ценить дружбу и
руководительство Белинского, но его письма
одновременно переполнены жалобами на тяготу
воронежских будней, столь не походивших на столичное
времяпрепровождение. Единственным утешением
оставалась природа, с детства любимая степь. С
людьми, даже прежними приятелями, К. чувствовалось
«скучно, грустно, бездомно». «В Воронеже жить мне
противу прежнего вдвое хуже», писал он Белинскому,
«и все как-то кажется то же, а не то». Поэту,
несомненно, приходилось вести продолжительные беседы
с Белинским, переживавшим в эту эпоху философские
увлечения. Критик не преминул посвятить своего друга
в тайны излюбленных вопросов московских гегельянцев
— «идеи», «действительности». К. искренне усиливался
освоиться с этими терминами, — и эти усилия
отражались даже на его творчестве. Дума «Царство
мысли», написанная в 1837 г., излагает в стихах ту
самую мысль о вездесущей идее, какую Белинский
поставил во главе статьи «Литературные мечтания». Из
писем К. видно, что он старался и своих земляков
просвещать, — но попытки не имели успеха. Поэт
уверял своих друзей, вероятно и семейных, что «они
криво смотрят на вещи, ошибочно понимают», «толковал
так и так». Но «они надо мной смеются, думают, что я
несу им вздор». Может быть, под влиянием
разочарования в воронежцах, поэт написал думу
«Умолкший поэт», клеймящую равнодушие толпы к
вдохновенному поэту. До поездки в столицы подобное
направление мысли вряд ли было возможно у К. и само
стихотворение отчасти могло быть отголоском
пушкинского негодования на ту же толпу. Во всяком
случае, — близкое знакомство со столичными
литературными кружками и особенно беседы и переписка
с Белинским произвели глубокое раздвоение в
нравственном мире К. Последние пять-шесть лет его
жизни представляют настоящую драматическую борьбу
правды и поэзии, домашних мелочей и прасольства с
высшими умственными и художественными запросами
богато одаренной натуры. Позднейший биограф поэта —
Де Пуле (см.) — с величайшим усердием стремится
доказать тлетворность литературных влияний и
особенно Белинского на К. Эти влияния, по мнению
биографа, «песенника» превратили в «кабинетного
литератора», заносчивого, нетерпимого, порывавшего
из гордости и наставнических претензий связи с
самыми близкими людьми, вроде Кашкина. Но подобное
обвинение может быть результатом одного
недоразумения. Прежде всего влияния московских и
петербургских писателей на К. были не только
естественны, но прямо неизбежны. Раз К. покинул
тесную воронежскую среду, — он неминуемо попадал в
круговорот современной литературы и мысли. И он
превосходно умел оценить всю пользу своего сближения
с писателями, прежде всего с Белинским. К. отнюдь не
отличался ни наивностью, ни наклонностью к
безотчетным прекраснодушным настроениям. На эту
черту с особенным ударением указывает биограф поэта.
А между тем письма К. к Белинскому переполнены
живейшими чувствами любви, часто восторга и
благодарности. Никаких материальных расчетов у К.
быть не могло: Белинский не мог помогать ему подобно
князю Вяземскому и Жуковскому, что касается стихов —
за них К. гонорара нигде и никогда не брал, и для
помещения их в журналах не нуждался в рекомендациях
и покровительстве, и только с 1839 года решился
заговорить с критиком о новом издании своих
произведений. Очевидно, отношения были построены
исключительно на идеальных основах, — для К.,
человека безусловно практического и рассудительного,
— факт великой важности. Все излияния его в письмах
к Белинскому мы, следовательно, должны считать
плодом искреннего чувства; наконец, невозможно в
течение целых лет притворяться с таким постоянством
и искусством. Мы беспрестанно слышим уверения, что
для К. рядом с Белинским жизнь полнее, что для поэта
его друг скоро заменит «всех и все», и К . мечтает,
как о величайшем счастье — о совместной жизни с
Белинским. Очевидно, при таком настроении домашняя
обстановка должна была казаться поэту невыносимым
гнетом. В семье был единственный человек,
нравственно близкий Алексею Васильевичу, сестра
Анисья, девушка красивая, талантливая, обладавшая
музыкальными способностями. Она с этими
способностями была невольным товарищем брата по
несчастью. Отец также не хотел слышать о фортепиано,
как и о книгах. Можно ли винить поэта, если он не
мирился с родным варварством и если его запросы
теперь поднялись выше, настолько, что прежние умные
и ученые люди казались пошлыми и невежественными?
Ведь он сам не перестает каяться в своем невежестве,
до самой смерти жадно ищет знания, читает книги,
сообщает свои недоумения Белинскому и поистине
трогательно от этого необыкновенно умного от природы
и много испытавшего человека слышать такие наивные
заявления: «субъект и объект я немножко понимаю, а
абсолюта ни крошечки, а если и понимаю, то весьма
худо». Если вслед за Белинским К. мужественно
устремился на тернистый путь философии, — очевидно
еще энергичнее становились его взгляды на людей и
жизнь, его окружавшую. Могло случиться, что он
впадал в слишком горячий тон, наносил невольные
обиды своим собеседникам. Но здесь сказывалась не
гордость прорицателя и учителя, как думает биограф,
а искреннее мучительное негодование одновременно на
темноту свою и других, на всю действительность
воронежского мещанства, независимо от лиц и
состояний.
Еще важнее вопрос, как повлияли столичные знакомства
на талант К. Здесь ответ совершенно ясен и прост. С
1837 г. написаны все лучшие произведения и притом с
наибольшей яркостью и силой отражающие народную
жизнь и душу. Столичные друзья усилили даже интерес
К. к народу, убеждали его собирать народные песни,
вообще стремились прирожденное влечение и житейскую
привычку осмыслить и углубить. Один из первых
результатов столичных впечатлений — стихотворение
«Лес», посвященное памяти Пушкина: оно в
гармонической красоте сливает возвышенную идею о
великом писателе с грандиозными картинами русской
природы; а стихотворение, посвященное Белинскому, —
«Расчет с жизнью» — не носит никаких следов
искусственных, подсказанных извне мыслей и чувств:
трудно указать в поэзии более искреннюю жалобу на
неудавшуюся жизнь... Очевидно, свежесть вдохновения
и сила творчества остались у К. нетронутыми, — поэт
только вдумчивее и строже относился теперь и к
внешнему миру, и к своим думам. К. вскоре жестоко
пришлось расплатиться за свой душевный разлад, за
невольный разрыв с прежним бытом. Отец ценил
поэтические таланты сына исключительно по
материальным результатам, по влиятельным
знакомствам, по блестящим гостям — вроде Станкевича
и Жуковского. Но стоило сыну обнаружить поменьше
усердия к торговым предприятиям и судебным тяжбам, —
в глазах отца исчезало всякое значение и его
таланта, и вообще его существования. Несомненно,
многие дела по прасольству и особенно по процессам
казались К. теперь в другом свете, чем раньше, —
отсюда бесконечные споры с отцом, дававшие
последнему поводы бросать укоризны по адресу
грамотеев и писак. К. задыхался в этих дрязгах и
ждал только случая вырваться из родительского дома.
В это же время ему пришлось оплакивать смерть
Серебрянского. В письме к Белинскому он снова
припомнил, чем обязан другу. «Прекрасный мир
прекрасной души, не высказавшись, сокрылся
навсегда», писал он о дорогом покойнике. О себе он
заявлял, что ему «в Воронеже долго не сдобровать». —
«Тесен мой круг, грязен мой мир, горько жить мне в
нем, и я не знаю, как я еще не потерялся в нем
давно. Какая-нибудь добрая сила невидимо
поддерживает меня от падения». В сентябре 1840 г.
предстояло, наконец, кончить две тяжбы и необходимо
было ехать в Москву и Петербург. К., конечно,
воспользовался случаем. Отец поручил ему продать в
Москве два гурта (300 голов) быков. Белинский,
живший теперь в Петербурге, со страстным нетерпением
ждал поэта, настаивал, чтобы он приезжал прямо к
нему, нигде не останавливаясь. В Москве К. видел
Катков и так вспоминал потом об этой встрече: «лицо
его крепко запечатлелось в моей памяти. Борьба с
одолевавшими обстоятельствами уже изобразила на нем
безвыходное уныние»... Очевидно, — это был не
надменный популяризатор идей Белинского, как его
представляет озлобленный Де Пуле, а угнетенная и
надломленная жертва своего таланта и ума, столь
противоречивших жизненным условиям. В Петербурге К.
остановился у Белинского, чем привел его в восторг.
«Я ожил немножко от его присутствия», писал критик.
«Экая богатая и благородная натура!.. Я точно
очутился в обществе нескольких чудеснейших людей». И
горько сетовал Белинский, когда К. уехал в Москву.
Поэт приходил в ужас при одной мысли — снова
очутиться в Воронеже, у него уже не было «голоса в
душе быть купцом». Быки были проданы и, по-видимому,
очень невыгодно, деньги прожиты, К. сильно нуждался,
и, наконец, решил ехать, хотя до последней минуты
его искушала мысль — возвратиться в Петербург и
навсегда остаться там. В Воронеже поэт снова должен
был погрузиться в дела и хлопоты. Отношения с отцом
расстроились окончательно. Все неудачи по торговле
косвенно падали на сына. А сын, на свое горе,
полюбил, и предметом любви оказалась женщина, давно
отвергнутая общественным мнением Воронежа. В
стихотворении, посвященном этой героине еще в 1839
г., ясно обрисовывается ее личность. Оно обращено к
К***, поэт предлагает руку помощи женщине,
отправившейся в путь «для преступных наслаждений,
для сладострастья без любви»; поэт обещает вывести
ее «из бездны страшного греха», как бы ни тяжело
было им «проходить перед язвительной толпой».
Желание поэта исполнилось, но наградой был страшный
недуг и мучительная предсмертная агония, длившаяся
больше года. Это время — истинная трагедия в жизни
поэта. В начале К. подробно писал Белинскому о своем
безвыходном, загнанном положении. Домашние, кроме
матери, являлись первыми его мучителями. Даже
любимая сестра Анисья в самый разгар болезни брата
задумала выходить замуж и вместе с подругами, рядом
с его комнатой, устраивала пародию в лицах на его
похороны, а все другие поступали нарочно наперекор
его просьбам. У него не всегда был порядочный обед,
чай и сахар. Едва начиная поправляться, несчастный
уже строил планы, как спастись из домашнего омута.
Его стихотворения переполнены душевными муками.
Самые темы их красноречивы — «Расчет с жизнью»,
«Поминки», «Вопль страдания». Постоянно появляются
вопросы: ужели так скоро наступит смерть? Ужели
поэту безвременно «выйти из мира», — «не совершив и
задушевного желания». Именно этими словами
оканчивается стихотворение «На новый 1842 год».
Последнее письмо К. к Белинскому помечено 27
февраля, а 19 октября поэт скончался. Смерть
поразила К. внезапно, за чаем. Отец отнесся к ней
более чем равнодушно. Сын для него давно уже не
существовал. Впоследствии старик поставил на могиле
К. скромный памятник с такой надписью: «Просвещенный
безнаук природой награжден Монаршей милостию
скончался 33 годов и 26 дней в 12 часу брака не
имел». В 1880 г. этот памятник был заменен новым, на
нем вырезаны три строфы из стихотворения «Расчет с
жизнью», красноречивее всех рассуждений
обрисовывающие неустанную жизненную борьбу поэта. Но
прекраснейший памятник К. был воздвигнут вскоре
после его смерти — его другом Белинским. Гениальный
критик выполнил, наконец, заветное желание поэта —
издал его произведения и предпослал им
биографический рассказ, проникнутый искреннейшим
глубоким чувством. Статья написана под свежим
впечатлением незаменимой утраты и, может быть, по
временам впадает в слишком лирический тон, освещает
сплошным идеальным светом личность героя. Позднейший
автор самой подробной и добросовестной биографии К.
— Де Пуле — всеми силами старался рассеять эту
идеализацию, приподнять семью поэта за счет его
самого. Усилия должны были оказаться тщетными и
бесцельными. Читатели узнали, что К. поэтический
талант соединял с большим практическим умом, до
знакомства с Белинским занимался прасольством с
любовью, жил в ладу с отцом, дружил с воронежцами, —
но одновременно нельзя было скрыть, что мир с семьей
основывался исключительно на торговых расчетах: сын
был сначала старший приказчик, а потом, благодаря
влиятельным знакомствам, — выгодный ходатай по
тяжбам. Стоило К. выйти из этих ролей — и семейный
мир исчезал бесследно и противоречие темной
домостроевской среды с личными стремлениями к свету
и независимости выступало во всей силе. Сам Де Пуле
кончает свою книгу замечанием: «остаются еще не
примиренными с памятью поэта отец его и сестра
Анисья», — и предоставляет читателю суд и приговор.
Очевидно, — ни суд, ни приговор не могут быть иными,
чем в статье Белинского. Они основываются на фактах,
признанных несомненными у того же Де Пуле, на
предсмертных письмах и стихотворениях К.
Поэзия К. особенно тем и драгоценна, что вся без
исключений представляет искреннее и правдивое
отражение действительности, пережитой поэтом. По
стихам К. можно восстановить в основных чертах его
биографию, его миросозерцание, его радости, горе и
надежды. В первых же стихотворениях он представил
ряд картин из степной жизни, питавшей в нем
поэтические настроения. В «Ночлеге чумаков», в
«Путнике» поэт говорит о себе и от своего лица, как
о прасоле, и в то же время любителе народной поэзии
и дикой степной природы. Дальше все чувства,
загоравшиеся с годами в его сердце, непременно
вызывают песню, послание, откровенный рассказ, и
повсюду трепещет глубокая, сильная страсть.
Обращается ли поэт к Ровеснику — мы слышим о «юном
пламени крови», о стремительном желании — быть
вместе с другом «кипящим душою» посылаются ли стихи
Сестре — энергическое послание говорит о «чудных
снах», о «потоке сладких слез»... Легко представить,
какой бурной речью прозвучит на этой «самодельной
лире» любовная страсть. Вступлением служит —
«Элегия» — жалоба на одиночество, скорее не жалоба,
а негодование на несправедливую судьбу. Здесь все
сравнения поражают силой и смелостью. Умерший друг —
«очаг мгновенный надмогильный», потухший на утренней
заре, любовь — звезда «в черном сумраке густом», а
сам одинокий поэт — «сирота безродный», среди «толпы
людской» — «с душою мрачной и холодной, как
нераскаянный злодей». Среди этого юношеского лиризма
слышится в высшей степени серьезная нота; она
останется неизменным припевом всех грустных песен К.
Поэт неоднократно останавливается на противоречиях
действительности и лучших человеческих стремлений
(«Разуверение», «К другу»). Недоумение и тоска
разрешаются необыкновенно самоуверенной речью:
...пусть меня людская злоба
Всего отрадного лишит
Пусть с колыбели и до гроба
Лишь злом и мучит, и страшит:
Пред ней душою не унижусь
В мечтах не разуверюсь я;
Могильной тенью в прах низринусь
Но скорби не отдам себя!...
Эти стихи относятся к 1831 г.: их следует поставить
во главе типично кольцовского воззрения на жизнь,
нравственные и внешние невзгоды. Мотив повторяется
всякий раз, когда поэту приходится бороться с личным
горем или давать советы другим, застигнутым бедами.
«Подсеку ж я крылья дерзкому сомненью», — говорится
в одной из ранних «дум» — «Неразгаданная истина».
Это не значит, будто поэт навсегда освободится от
сомнений: это свидетельствует только о решительной
воле, готовой идти раз принятым путем, невзирая ни
на какие препятствия и колебания. Стихотворение
«Последняя борьба», написанное в 1838 г., т. е.
когда начинался разлад К. — поэта с К. — торгашом, —
оканчивается гордым вызовом судьбе. Поэт говорит: «у
меня в душе есть сила, у меня есть в сердце кровь».
И эти силы души выносят поэта из бездны отчаяния,
куда его часто увлекает пылкая натура. После «Измены
суженой» — поэт ищет сначала утешения у людей, — они
встречают его смехом, — тогда буря поднимает его
мужество, он отправляется в «путь без дороги» — «со
злою долей переведаться». Поэт любит ставить рядом
равнодушие людей к чужому горю и героическую борьбу
одинокого молодца. В стихотворении «Товарищу» поэт в
кратких, но изумительно сильных выражениях рисует
психологию толпы и героя. Если показать свое горе
людям, — начнут смеяться и обидно сожалеть, но стоит
явиться сильным и самоуверенным — и те же насмешники
«назовутся в друзья». Нужно верить «силам души, да
могучим плечам», а не «ходить с нуждой по чужим
людям». Тот же идеал в стихотворении «Путь», в речах
купца, героя «Хуторка», в «Песне», убеждающей «долю»
— «подняться что силы» и размахнуть крылами... И все
это не праздная декламация приподнятого настроения,
— за смелыми речами невольно рисуется сильная фигура
автора, умевшего ловко вести дела в степи, с честью
переведаться со страшным несчастьем — утратой
любимой девушки, при случае погулять и среди
удручающей прозы мещанского быта сохранить чистой и
яркой искру божественного огня. Перед нами натура
крепкая, страстная, увлекающаяся до самозабвения и
умеющая рассчитываться за свои увлечения. Любовные
стихотворения К. единственные в русской поэзии — по
простоте формы и силе содержания. Здесь нет
идиллической лженародности, красноречивых излияний,
— настроение и чувство выказываются двумя-тремя
словами, но эти слова блещут как зигзаги молнии. К.
умеет сливать два понятия в одно и этим вызывать у
читателя беспримерно яркий образ. В Песне «Если
встречусь с тобой» — описывается свидание, сначала
простая встреча («трепет-огонь разольется в душе»),
потом взгляд милой, ее речи, поцелуи, — и для
каждого момента поэту достаточно одной-двух строк,
но они навсегда запечатлеваются в памяти. К.
неизвестно любовное романтическое томление. Он знает
только грозную всепожирающую страсть. Его любимые
выражения — «огонь любви», «любовь-огонь»,
«любовь-тоска». Такая любовь возмущает весь
нравственный мир человека, преображает жизнь и
природу. Влюбленному вместе с милой зима кажется
летом, горе-не-горем, ночь — ясным днем, а без нее
нет радости и в майском утре и в заре-вечере, и в
дубраве-зеленой — парче шелковой («Разлука», Песня
«Дуют ветры»). Такими же жгучими чертами выражено
отчаяние молодца, которому изменила суженая
Пала грусть-тоска тяжелая
На кручинную головушку;
Мучит душу мука-смертная
Вон из тела душа просится.
Этот же мотив и в столь же оригинальной форме
повторяют стихотворения «Мой друг, мои ангел милый»,
«Исступление», «Звезда» и самое раннее из них Песня
«Утратив то, что прежде было». Но, как уже было
сказано, пламенная страсть встречается здесь с
могучей натурой, и не только не порабощает ее, но
возбуждает лишь новую энергию. Нравственный смысл
любви, по кольцовскому представлению, ярче всего
выражен в следующих словах:
Не любивши тебя
В селах был молодцом
А с тобою мой друг
Города нипочем!
(Песня «Нынче ночью к себе»).
Счастливая любовь делает молодца героем, несчастная,
или измена милой — поднимает со дна души весь огонь
оскорбленного чувства, — и нет тогда силы, равной
его «силам души» и «могучим плечам». «С горем в пиру
быть с веселым лицом», — излюбленный образ
кольцовской музы, озаренный всем блеском, всею
страстностью ее вдохновения. Для нас не может быть и
вопроса о смысле знаменитых «Песен Лихача Кудрявича».
Лихач Кудрявич — герой низшей породы, в глазах К. —
существо комическое и презренное. Во времена удач
это легкомысленный гуляка, самоуверенный баловень,
слепо верующий в свои кудри и брови, в напастях —
жалкий, слезливый трус, беспомощно отдающийся во
власть судьбы, безнадежно запуганный и забитый
людьми и случаями... Ничего не могло быть
антипатичнее для К. — поэта и человека, чем подобный
горе-богатырь. Общие мотивы поэзии К. неразрывно
связаны с русской народной жизнью, создавшей и
воспитавшей поэта. К. и в песнях народа, и в его
быту встречал черты Лихача Кудрявича, преклонение
перед слепым счастьем, немощный фатализм и
противоположные свойства — огонь не умирающей
нравственной энергии, сознательные «силы души». Опыт
воспитал в К. веру в личные силы, и она оставалась
его идеалом до конца. Среди бытовых произведений К.
следует отметить прежде всего поэзию деревенского
труда. Это не идиллии, а строгое правдивое
изображение тяжелой действительности, проникнутое
сочувствием труженика-поэта. В немногих словах К.
умеет обрисовать различные моменты крестьянской
трудовой жизни: посев, уборку хлеба, сенокос,
пересказать все это в одном стихотворении — своего
рода целой поэме сельского труда и сельских радостей
(«Урожай»), и на этой же сцене набросать
своеобразный роман деревенской девушки («Молодая
жница»), драму молодого парня, полюбившего дочь
богача («Косарь»), в необыкновенно привлекательном
свете представить крестьянина-работника («Песня
пахаря»), сказать простое, но суровое слово тунеядцу
(«Что ты спишь мужичок?"), вызвать у читателя
глубокое сочувствие к одинокому труженику,
поглощенному единственной заботой — спастись от
«горькой нужды» («Разумье селянина»). И над всеми
этими картинами и образами царит все та же вера в
«силы души», переходящая часто в религиозное
чувство. Даже семидесятипятилетний старик,
горемыка-бобыль, размышления о своей
многострадальной жизни кончает словами:
Доколе мочь и сила
Доколе душа в теле
Буду я трудиться...
и результаты такого решения — нравственное
удовлетворение и честный кусок хлеба («Размышление
селянина»). Поэт не забыл беззащитных жертв
деревенских невзгод. Он первый из русских поэтов
услышал поэтические ноты в жалобах Жницы, проник в
несложную, но в высшей степени трогательную,
истинно-драматическую психологию обычной деревенской
героини-девушки, насильно выданной замуж за старика
(песня «Ах зачем меня силой выдали?... «, песня:
«Без ума, без разума»), без громких фраз и
чувствительных эффектов — изобразил самоотвержение
бесхитростного любящего сердца, готового своей
судьбой жертвовать счастью милого (песня: «Говорил
мне друг прощаючись»). И все эти явления будничные,
едва заметные, но переполняющие народную жизнь —
переданы удивительным языком, сливающим
художественную простоту и музыкальную гармонию с
народным складом, народной простотой и
задушевностью, общечеловеческое и русское народное,
неразрывно сливаясь в содержании и форме кольцовской
поэзии, делают ее достоянием истинно-художественной
литературы. В некоторых только стихотворениях К.
изменил своему гению. Все они принадлежат к так
называемым думам. Где поэт не покидает естественных
источников своего вдохновения — природы и народной
жизни, там и «думы» его дышат правдой и поэзией.
Дума «Лес» — прекрасная картина на тему столь
любимой поэтами загадки — «О чем шумит сосновый
лес», дума — «Могила» — ряд трогательных мотивов из
родного быта. Но лишь только поэта начинают
соблазнять отвлеченные или даже философские вопросы
— его стихи превращаются в томительный и бесцельный
набор слов. И причина не в недостатке таланта, а в
самих темах. Таких дум мало: очевидно, личное
чувство самого поэта плохо мирилось со стихотворным
резонерством, и замечательно, под конец жизни поэт
все реже занимается думами. В 1840 году написана
всего одна дума — «Поэт», в следующем году — две, а
в год смерти — ни одной. Но эти же годы богаты
автобиографическими, необыкновенно горячими и
задушевными стихотворениями, напрель: «Перепутье»,
почти буквально совпадающее с письмами К. Белинскому
насчет «тесной» жизни в доме отца, «Расчет с
жизнью», «Вопль страдания», «Поминки Серебрянскому»
и, наконец, предсмертное «На новый 1842 год».
Смерть, очевидно, застигла поэта в самом расцвете
поэтической силы... Но и то, что успел сделать поэт,
навсегда утвердило за ним одно из первых мест в
истории русской поэзии и русской общественности. Он
первый, как сын и питомец народного быта, показал
настоящую народную жизнь, настоящего крестьянина с
его лишениями и радостями, сумел открыть в этой
жизни проблески поэзии, а в душе вечного труженика —
показать близкого, родного нам человека. По
художественности изображения и значительности
содержания поэзия К. — прямая предшественница
народнической деятельности писателей-реалистов,
подготовивших сознание русского общества к
крестьянской реформе. По идеальным задачам эта
поэзия — воплощение благороднейших свойств русского
духа, — тех свойств, которыми отмечена жизнь самого
К. — носителя света среди полуварварского общества —
и жизнь всех истинных тружеников русской мысли и
просвещения. |